1 день из жизни ивана денисовича. Солженицын «Один день Ивана Денисовича» – история создания и публикации

Почти треть тюремно-лагерного срока – с августа 1950 по февраль 1953 г. – Александр Исаевич Солженицын отсидел в Экибастузском особом лагере на севере Казахстана. Там, на общих работах, и мелькнул долгим зимним днём замысел рассказа об одном дне одного зэка. «Просто был такой лагерный день, тяжёлая работа, я таскал носилки с напарником и подумал, как нужно бы описать весь лагерный мир – одним днём, – рассказал автор в телеинтервью с Никитой Струве (март 1976 г.). – Конечно, можно описать вот свои десять лет лагеря, там всю историю лагерей, – а достаточно в одном дне всё собрать, как по осколочкам, достаточно описать только один день одного среднего, ничем не примечательного человека с утра и до вечера. И будет всё».

Александр Солженицын

Рассказ «Один день Ивана Денисовича» [см. на нашем сайте полный его текст , краткое содержание и литературный анализ ] написан в Рязани , где Солженицын поселился в июне 1957 г. и с нового учебного года стал учителем физики и астрономии в средней школе № 2. Начат 18 мая 1959 г., закончен 30 июня. Работа заняла меньше полутора месяцев. «Это всегда получается так, если пишешь из густой жизни, быт которой ты чрезмерно знаешь, и не то что не надо там догадываться до чего-то, что-то пытаться понять, а только отбиваешься от лишнего материала, только-только чтобы лишнее не лезло, а вот вместить самое необходимое», – говорил автор в радиоинтервью для Би-би-си (8 июня 1982 г.), которое вёл Барри Холланд.

Сочиняя в лагере, Солженицын чтобы сохранить сочинённое в тайне и с ним самого себя, заучивал наизусть сначала одни стихи, а под конец срока диалоги в прозе и даже сплошную прозу. В ссылке, а затем и реабилитированным он мог работать, не уничтожая отрывок за отрывком, но должен был таиться по-прежнему, чтобы избежать нового ареста. После перепечатки на машинке рукопись сжигалась. Сожжена и рукопись лагерного рассказа. А поскольку машинопись нужно было прятать, текст печатался на обеих сторонах листа, без полей и без пробелов между строчками.

Только через два с лишним года, после внезапной яростной атаки на Сталина , предпринятой его преемником Н. С. Хрущёвым на XXII съезде партии (17 – 31 октября 1961 г.), А. С. рискнул предложить рассказ в печать . «Пещерная машинопись» (из осторожности – без имени автора) 10 ноября 1961 г. была передана Р. Д. Орловой, женой тюремного друга А. С. – Льва Копелева, в отдел прозы журнала «Новый мир» Анне Самойловне Берзер. Машинистки переписали оригинал, у зашедшего в редакцию Льва Копелева Анна Самойловна спросила, как назвать автора, и Копелев предложил псевдоним по месту его жительства – А. Рязанский.

8 декабря 1961 г., едва главный редактор «Нового мира» Александр Трифонович Твардовский после месячного отсутствия появился в редакции, А. С. Берзер попросила его прочитать две непростых для прохождения рукописи. Одна не нуждалась в особой рекомендации хотя бы по наслышанности об авторе: это была повесть Лидии Чуковской «Софья Петровна». О другой же Анна Самойловна сказала: «Лагерь глазами мужика, очень народная вещь». Её-то Твардовский и взял с собой до утра. В ночь с 8 на 9 декабря он читает и перечитывает рассказ. Утром по цепочке дозванивается до того же Копелева, расспрашивает об авторе, узнаёт его адрес и через день телеграммой вызывает в Москву. 11 декабря, в день своего 43-летия, А. С. получил эту телеграмму: «Прошу возможно срочно приехать редакцию нового мира зпт расходы будут оплачены = Твардовский». А Копелев уже 9 декабря телеграфировал в Рязань: «Александр Трифонович восхищён статьёй» (так бывшие зэки договорились между собой шифровать небезопасный рассказ). Для себя же Твардовский записал в рабочей тетради 12 декабря: «Сильнейшее впечатление последних дней – рукопись А. Рязанского (Солонжицына), с которым встречусь сегодня». Настоящую фамилию автора Твардовский записал с голоса.

12 декабря Твардовский принял Солженицына, созвав для знакомства и беседы с ним всю головку редакции. «Предупредил меня Твардовский, – замечает А. С., – что напечатания твёрдо не обещает (Господи, да я рад был, что в ЧКГБ не передали!), и срока не укажет, но не пожалеет усилий». Тут же главный редактор распорядился заключить с автором договор, как отмечает А. С… «по высшей принятой у них ставке (один аванс – моя двухлетняя зарплата)». Преподаванием А. С. зарабатывал тогда «шестьдесят рублей в месяц».

Александр Солженицын. Один день Ивана Денисовича. Читает автор. Фрагмент

Первоначальные названия рассказа – «Щ-854», «Один день одного зэка». Окончательное заглавие сочинено в редакции «Нового мира» в первый приезд автора по настоянию Твардовского «переброской предположений через стол с участием Копелева».

По всем правилам советских аппаратных игр Твардовский стал исподволь готовить многоходовую комбинацию, чтобы в конце концов заручиться поддержкой главного аппаратчика страны Хрущёва – единственного человека, который мог разрешить публикацию лагерного рассказа. По просьбе Твардовского для передачи наверх письменные отзывы об «Иване Денисовиче» написали К. И. Чуковский (его заметка называлась «Литературное чудо»), С. Я. Маршак, К. Г. Паустовский, К. М. Симонов… Сам Твардовский составил краткое предисловие к повести и письмо на имя Первого секретаря ЦК КПСС, Председателя Совета Министров СССР Н. С. Хрущёва. 6 августа 1962 г. после девятимесячной редакционной страды рукопись «Одного дня Ивана Денисовича» с письмом Твардовского была отправлена помощнику Хрущёва – В. С. Лебедеву, согласившемуся, выждав благоприятный момент, познакомить патрона с необычным сочинением.

Твардовский писал:

«Дорогой Никита Сергеевич!

Я не счёл бы возможным посягать на Ваше время по частному литературному делу, если бы не этот поистине исключительный случай.

Речь идёт о поразительно талантливой повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Имя этого автора до сих пор никому не было известно, но завтра может стать одним из замечательных имён нашей литературы.

Это не только моё глубокое убеждение. К единодушной высокой оценке этой редкой литературной находки моими соредакторами по журналу «Новый мир», в том числе К. Фединым, присоединяются и голоса других видных писателей и критиков, имевших возможность ознакомиться с ней в рукописи.

Но в силу необычности жизненного материала, освещаемого в повести, я испытываю настоятельную потребность в Вашем совете и одобрении.

Одним словом, дорогой Никита Сергеевич, если Вы найдёте возможность уделить внимание этой рукописи, я буду счастлив, как если бы речь шла о моём собственном произведении».

Параллельно с продвижением рассказа через верховные лабиринты в журнале шла рутинная работа с автором над рукописью. 23 июля состоялось обсуждение рассказа на редколлегии. Член редколлегии, вскорости ближайший сотрудник Твардовского Владимир Лакшин записал в дневнике:

«Солженицына я вижу впервые. Это человек лет сорока, некрасивый, в летнем костюме – холщовых брюках и рубашке с расстёгнутым воротом. Внешность простоватая, глаза посажены глубоко. На лбу шрам. Спокоен, сдержан, но не смущён. Говорит хорошо, складно, внятно, с исключительным чувством достоинства. Смеётся открыто, показывая два ряда крупных зубов.

Твардовский предложил ему – в максимально деликатной форме, ненавязчиво – подумать о замечаниях Лебедева и Черноуцана [сотрудник ЦК КПСС, которому Твардовский давал рукопись Солженицына]. Скажем, прибавить праведного возмущения кавторангу, снять оттенок сочувствия бандеровцам, дать кого-то из лагерного начальства (надзирателя хотя бы) в более примирённых, сдержанных тонах, не все же там были негодяи.

Дементьев [заместитель главного редактора «Нового мира»] говорил о том же резче, прямолинейнее. Яро вступился за Эйзенштейна, его «Броненосец "Потёмкин"». Говорил, что даже с художественной точки зрения его не удовлетворяют страницы разговора с баптистом. Впрочем, не художество его смущает, а держат те же опасения. Дементьев сказал также (я на это возражал), что автору важно подумать, как примут его повесть бывшие заключённые, оставшиеся и после лагеря стойкими коммунистами.

Это задело Солженицына. Он ответил, что о такой специальной категории читателей не думал и думать не хочет. «Есть книга, и есть я. Может быть, я и думаю о читателе, но это читатель вообще, а не разные категории… Потом, все эти люди не были на общих работах. Они, согласно своей квалификации или бывшему положению, устраивались обычно в комендатуре, на хлеборезке и т. п. А понять положение Ивана Денисовича можно, только работая на общих работах, то есть зная это изнутри. Если бы я даже был в том же лагере, но наблюдал это со стороны, я бы этого не написал. Не написал бы, не понял и того, какое спасение труд…»

Зашёл спор о том месте повести, где автор прямо говорит о положении кавторанга, что он – тонко чувствующий, мыслящий человек – должен превратиться в тупое животное. И тут Солженицын не уступал: «Это же самое главное. Тот, кто не отупеет в лагере, не огрубит свои чувства – погибает. Я сам только тем и спасся. Мне страшно сейчас смотреть на фотографию, каким я оттуда вышел: тогда я был старше, чем теперь, лет на пятнадцать, и я был туп, неповоротлив, мысль работала неуклюже. И только потому спасся. Если бы, как интеллигент, внутренне метался, нервничал, переживал всё, что случилось, – наверняка бы погиб».

В ходе разговора Твардовский неосторожно упомянул о красном карандаше, который в последнюю минуту может то либо другое вычеркнуть из повести. Солженицын встревожился и попросил объяснить, что это значит. Может ли редакция или цензура убрать что-то, не показав ему текста? «Мне цельность этой вещи дороже её напечатания», – сказал он.

Солженицын тщательно записал все замечания и предложения. Сказал, что делит их на три разряда: те, с которыми он может согласиться, даже считает, что они идут на пользу; те, о которых он будет думать, трудные для него; и наконец, невозможные – те, с которыми он не хочет видеть вещь напечатанной.

Твардовский предлагал свои поправки робко, почти смущённо, а когда Солженицын брал слово, смотрел на него с любовью и тут же соглашался, если возражения автора были основательны».

Об этом же обсуждении написал и А. С..:

«Главное, чего требовал Лебедев, – убрать все те места, в которых кавторанг представлялся фигурой комической (по мерке Ивана Денисовича), как и был он задуман, и подчеркнуть партийность кавторанга (надо же иметь «положительного героя»!). Это казалось мне наименьшей из жертв. Убрал я комическое, осталось как будто «героическое», но «недостаточно раскрытое», как находили потом критики. Немного вздут оказывался теперь протест кавторанга на разводе (замысел был – что протест смешон), однако картины лагеря это, пожалуй, не нарушало. Потом надо было реже употреблять к конвойным слово «попки», снизил я с семи до трёх; пореже – «гад» и «гады» о начальстве (было у меня густовато); и чтоб хоть не автор, но кавторанг осудил бы бандеровцев (придал я такую фразу кавторангу, однако в отдельном издании потом выкинул: кавторангу она была естественна, но их-то слишком густо поносили и без того). Ещё – присочинить зэкам какую-нибудь надежду на свободу (но этого я сделать не мог). И, самое смешное для меня, ненавистника Сталина, – хоть один раз требовалось назвать Сталина как виновника бедствий. (И действительно – он ни разу никем не был в рассказе упомянут! Это не случайно, конечно, у меня вышло: мне виделся советский режим, а не Сталин один.) Я сделал эту уступку: помянул «батьку усатого» один раз…».

15 сентября Лебедев по телефону передал Твардовскому, что «Солженицын («Один день») одобрен Н[икитой] С[ергееви]чем» и что в ближайшие дни шеф пригласит его для разговора. Однако и сам Хрущёв счёл нужным заручиться поддержкой партийной верхушки. Решение о публикации «Одного дня Ивана Денисовича» принято 12 октября 1962 г. на заседании Президиума ЦК КПСС под давлением Хрущёва. И только 20 октября он принял Твардовского, чтобы сообщить о благоприятном результате его хлопот. О самом рассказе Хрущёв заметил: «Да, материал необычный, но, я скажу, и стиль, и язык необычный – не вдруг пошло. Что ж, я считаю, вещь сильная, очень. И она не вызывает, несмотря на такой материал, чувства тяжёлого, хотя там много горечи».

Прочитав «Один день Ивана Денисовича» ещё до публикации, в машинописи, Анна Ахматова , описавшая в «Реквиеме » горе «стомильонного народа» по сю сторону тюремных затворов, с нажимом выговорила: «Эту повесть о-бя-зан прочи-тать и выучить наизусть – каждый гражданин изо всех двухсот миллионов граждан Советского Союза».

Рассказ, для весомости названный редакцией в подзаголовке повестью, опубликован в журнале «Новый мир» (1962. № 11. С. 8 – 74; подписан в печать 3 ноября; сигнальный экземпляр доставлен главному редактору вечером 15 ноября; по свидетельству Владимира Лакшина, рассылка начата 17 ноября; вечером 19 ноября около 2 000 экз. завезены в Кремль для участников пленума ЦК) с заметкой А. Твардовского «Вместо предисловия». Тираж 96 900 экз. (по разрешению ЦК КПСС 25 000 были отпечатаны дополнительно). Переиздан в «Роман-газете» (М.: ГИХЛ, 1963. № 1/277. 47 с. 700 000 экз.) и книгой (М.: Советский писатель, 1963. 144 с. 100 000 экз.). 11 июня 1963 г. Владимир Лакшин записал: «Солженицын подарил мне выпущенный «Советским писателем» на скорую руку «Один день…». Издание действительно позорное: мрачная, бесцветная обложка, серая бумага. Александр Исаевич шутит: "Выпустили в издании ГУЛАГа"».

Обложка издания «Одного дня Ивана Денисовича» в Роман-Газете, 1963

«Для того чтобы её [повесть] напечатать в Советском Союзе, нужно было стечение невероятных обстоятельств и исключительных личностей, – отметил А. Солженицын в радиоинтервью к 20-летию выхода «Одного дня Ивана Денисовича» для Би-би-си (8 июня 1982 г.). – Совершенно ясно: если бы не было Твардовского как главного редактора журнала – нет, повесть эта не была бы напечатана. Но я добавлю. И если бы не было Хрущёва в тот момент – тоже не была бы напечатана. Больше: если бы Хрущёв именно в этот момент не атаковал Сталина ещё один раз – тоже бы не была напечатана. Напечатание моей повести в Советском Союзе, в 62-м году, подобно явлению против физических законов, как если б, например, предметы стали сами подниматься от земли кверху или холодные камни стали бы сами нагреваться, накаляться до огня. Это невозможно, это совершенно невозможно. Система была так устроена, и за 45 лет она не выпустила ничего – и вдруг вот такой прорыв. Да, и Твардовский, и Хрущёв, и момент – все должны были собраться вместе. Конечно, я мог потом отослать за границу и напечатать, но теперь, по реакции западных социалистов, видно: если б её напечатали на Западе, да эти самые социалисты говорили бы: всё ложь, ничего этого не было, и никаких лагерей не было, и никаких уничтожений не было, ничего не было. Только потому у всех отнялись языки, что это напечатано с разрешения ЦК в Москве, вот это потрясло».

«Не случись это [подача рукописи в «Новый мир» и публикация на родине] – случилось бы другое, и худшее, – записал А. Солженицын пятнадцатью годами ранее, – я послал бы фотоплёнку с лагерными вещами – за границу, под псевдонимом Степан Хлынов, как она уже и была заготовлена. Я не знал, что в самом удачном варианте, если на Западе это будет и опубликовано и замечено, – не могло бы произойти и сотой доли того влияния».

С публикацией «Одного дня Ивана Денисовича» связано возвращение автора к работе над «Архипелагом ГУЛАГом ». «Я ещё до «Ивана Денисовича» задумал «Архипелаг», – рассказал Солженицын в телеинтервью компании CBS (17 июня 1974 г.), которое вёл Уолтер Кронкайт, – я чувствовал, что нужна такая систематическая вещь, общий план всего того, что было, и во времени, как это произошло. Но моего личного опыта и опыта моих товарищей, сколько я ни расспрашивал о лагерях, все судьбы, все эпизоды, все истории, – было мало для такой вещи. А когда напечатался «Иван Денисович», то со всей России как взорвались письма ко мне, и в письмах люди писали, что они пережили, что у кого было. Или настаивали встретиться со мной и рассказать, и я стал встречаться. Все просили меня, автора первой лагерной повести, писать ещё, ещё, описать весь этот лагерный мир. Они не знали моего замысла и не знали, сколько у меня уже написано, но несли и несли мне недостающий материал». «И так я собрал неописуемый материал, который в Советском Союзе и собрать нельзя, – только благодаря «Ивану Денисовичу», – подытожил А. С. в радиоинтервью для Би-би-си 8 июня 1982 г. – Так что он стал как пьедесталом для «Архипелага ГУЛАГа»«.

В декабре 1963 г. «Один день Ивана Денисовича» был выдвинут на Ленинскую премию редколлегией «Нового мира» и Центральным государственным архивом литературы и искусства. По сообщению «Правды» (19 февраля 1964 г.), отобран «для дальнейшего обсуждения». Затем включён в список для тайного голосования. Премию не получил. Лауреатами в области литературы, журналистики и публицистики стали Олесь Гончар за роман «Тронка» и Василий Песков за книгу «Шаги по росе» («Правда», 22 апреля 1964 г.). «Уже тогда, в апреле 1964, в Москве поговаривали, что эта история с голосованием была «репетицией путча» против Никиты: удастся или не удастся аппарату отвести книгу, одобренную Самим? За 40 лет на это никогда не смелели. Но вот осмелели – и удалось. Это обнадёживало их, что и Сам-то не крепок».

Со второй половины 60-х «Один день Ивана Денисовича» изымался из обращения в СССР вместе с другими публикациями А. С. Окончательный запрет на них введён распоряжением Главного управления по охране государственных тайн в печати, согласованным с ЦК КПСС, от 28 января 1974 г. В специально посвящённом Солженицыну приказе Главлита № 10 от 14 февраля 1974 г. перечислены подлежащие изъятию из библиотек общественного пользования номера журнала «Новый мир» с произведениями писателя (№ 11, 1962; № 1, 7, 1963; № 1, 1966) и отдельные издания «Одного дня Ивана Денисовича», включая перевод на эстонский язык и книгу «для слепых». Приказ снабжён примечанием: «Изъятию подлежат также иностранные издания (в том числе газеты и журналы) с произведениями указанного автора». Запрет снят запиской Идеологического отдела ЦК КПСС от 31 декабря 1988 г.

С 1990 г. «Один день Ивана Денисовича» снова издаётся на родине .

Зарубежный художественный фильм по «Одному дню Ивана Денисовича»

В 1971 г. по «Одному дню Ивана Денисовича» снят англо-норвежский фильм (режиссёр Каспер Вреде, в роли Шухова Том Кортни). Впервые А. Солженицын смог посмотреть его только в 1974 г. Выступая по французскому телевидению (9 марта 1976 г.), на вопрос ведущего об этом фильме он ответил:

«Я должен сказать, что режиссёры и актёры этого фильма подошли очень честно к задаче, и с большим проникновением, они ведь сами не испытывали этого, не пережили, но смогли угадать это щемящее настроение и смогли передать этот замедленный темп, который наполняет жизнь такого заключённого 10 лет, иногда 25, если, как часто бывает, он не умрёт раньше. Ну, совсем небольшие упрёки можно сделать оформлению, это большей частью там, где западное воображение просто уже не может представить деталей такой жизни. Например, для нашего глаза, для моего или если бы мои друзья могли это видеть, бывшие зэки (увидят ли они когда-нибудь этот фильм?), – для нашего глаза телогрейки слишком чистые, не рваные; потом, почти все актёры, в общем, плотные мужчины, а ведь там в лагере люди на самой грани смерти, у них вваленные щёки, сил уже нет. По фильму, в бараке так тепло, что вот сидит там латыш с голыми ногами, руками, – это невозможно, замёрзнешь. Ну, это мелкие замечания, а в общем я, надо сказать, удивляюсь, как авторы фильма могли так понять и искренней душой попробовали передать западному зрителю наши страдания».

День, описанный в рассказе, приходится на январь 1951 г.

По материалам работ Владимира Радзишевского.

Один день Ивана Денисовича

В пять часов утра, как всегда, пробило подъём – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намёрзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.

Звон утих, а за окном всё так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три жёлтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.

И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.

Шухов никогда не просыпал подъёма, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казённого, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптёркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнёшь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Кузёмина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет, и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:

– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.

Насчёт кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.

Всегда Шухов по подъёму вставал, а сегодня не встал. Ещё с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Всё не хотелось, чтобы утро.

Но утро пришло своим чередом.

Да и где тут угреешься – на окне наледи намётано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.

Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки , с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвёрнутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам всё понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается инвалид, лёгкая работа, а ну-ка поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдёт, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.

Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцгородок». А Соцгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и, прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.

Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведёшь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.

Бригадир озабочен, уладить идёт. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.

Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть , от работы на денёк освободиться? Ну прямо всё тело разнимает.

И ещё – кто из надзирателей сегодня дежурит?

Дежурит – вспомнил – Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.

Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.

Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:

– Эй, фитили! – и запустил в них валенком. – Помирю!

Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.

В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:

– Василь Фёдорыч! В продстоле передёрнули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?

Он тихо это сказал, но уж конечно вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.

А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А ни то ни сё.

Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:

– Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!

И Шухов решился – идти в санчасть.

И тут же чья-то имеющая власть рука сдёрнула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.

Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.

– Ще-восемьсот пятьдесят четыре! – прочёл Татарин с белой латки на спине чёрного бушлата. – Трое суток кондея с выводом!

И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всём полутёмном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто ещё не встал.

– За что, гражданин начальник? – придавая своему голосу больше жалости, чем испытывал, спросил Шухов.

С выводом на работу – это ещё полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер – это когда без вывода .

– По подъёму не встал? Пошли в комендатуру, – пояснил Татарин лениво, потому что и ему, и Шухову, и всем было понятно, за что кондей.

На безволосом мятом лице Татарина ничего не выражалось. Он обернулся, ища второго кого бы, но все уже, кто в полутьме, кто под лампочкой, на первом этаже вагонок и на втором, проталкивали ноги в чёрные ватные брюки с номерами на левом колене или, уже одетые, запахивались и спешили к выходу – переждать Татарина на дворе.

Если б Шухову дали карцер за что другое, где б он заслужил, – не так бы было обидно. То и обидно было, что всегда он вставал из первых. Но отпроситься у Татарина было нельзя, он знал. И, продолжая отпрашиваться просто для порядка, Шухов, как был в ватных брюках, не снятых на ночь (повыше левого колена их тоже был пришит затасканный, погрязневший лоскут, и на нём выведен чёрной, уже поблекшей краской номер Щ-854), надел телогрейку (на ней таких номера было два – на груди один и один на спине), выбрал свои валенки из кучи на полу, шапку надел (с таким же лоскутом и номером спереди) и вышел вслед за Татарином.

«Один день Ивана Денисовича» — рассказ о заключенном, который описывает один день его из его жизни в заключении, которых три тысячи пятьсот шестьдесят четыре. Краткое содержание — ниже 🙂


Главный герой произведения, действие которого происходит в течение одного дня, – крестьянин Иван Денисович Шухов. На второй день после начала Великой Отечественной войны он ушел на фронт из родной деревни Темгенево, где у него осталась жена с двумя дочерьми. У Шухова еще был сын, но он умер.

В феврале тысяча девятьсот сорок второго года, на Северо-Западном фронте, группа воинов, в составе которой был и Иван Денисович, попала в окружение врага. Помочь им было невозможно; от голода солдатам приходилось даже есть копыта мертвых лошадей, размоченные в воде. Вскоре Шухов попал в немецкий плен, однако ему вместе с четырьмя сослуживцами удалось оттуда сбежать и добраться до своих. Однако советские автоматчики двух бывших пленных убили сразу же. Один умер от ран, а Ивана Денисовича отправили в НКВД. По итогам быстрого следствия Шухова отправили в концентрационный лагерь – ведь каждый человек, побывавший в плену у немцев, считался вражеским шпионом.

Иван Денисович отбывает срок уже девятый год. Восемь лет он сидел в Усть-Ижме, а теперь находится в сибирском лагере. За долгие годы у Шухова отросла длинная борода, а зубов стало в два раза меньше. Он одет в телогрейку, поверх которой — подпоясанный веревочкой бушлат. На ногах у Ивана Денисовича ватные брюки и валенки, а под ними – две пары портянок. На брюках чуть выше колена — лоскуток, на котором вышит лагерный номер.

Самой главная задача в лагере — избежать голодной смерти. Заключенных кормят противной баландой – похлебкой из замерзшей капусты и маленьких кусочков рыбы. Если постараться, можно получить лишнюю порцию такой баланды или же еще одну пайку хлеба.

Некоторым заключенным даже приходят посылки. Одним из них был Цезарь Маркович (то ли еврей, то ли грек) — мужчина приятной восточной внешности с густыми, черными усами. Усы заключенного не сбрили, так как без них он бы не соответствовал приложенному к делу снимку. Когда-то он хотел стать режиссером, но так и не успел ничего снять – посадили. Цезарь Маркович живет воспоминаниями и ведет себя как культурный человек. Он разговаривает о «политической идее» в качестве оправдания тирании, а иногда во всеуслышание ругает Сталина, называя его «батькой усатым». Шухов видит, что на каторге более свободная атмосфера, чем в Усть-Ижме. Можно говорить о чем угодно, не боясь, что за это увеличат срок. Цезарь Маркович, будучи практичным человеком, сумел приспособиться к каторжной жизни: из присылаемых ему посылок умеет «сунуть в рот, кому надо». Благодаря этому он работает помощником нормировщика, что было довольно-таки легким делом. Цезарь Маркович не жадничает и со многими делится продуктами и табаком из посылок (особенно с теми, кто каким-либо образом ему помогал).

Иван Денисович все же понимает, что Цезарь Маркович пока еще ничего не смыслит в лагерных порядках. Перед «шмоном» он не успевает унести посылку в камеру хранения. Хитрому Шухову удалось сберечь присланное Цезарю добро, и тот не остался перед ним в долгу.

Наиболее часто Цезарь Маркович делился припасами с соседом «по тумбочке» Кавторангом – морским капитаном второго ранга Буйновским. Он ходил вокруг Европы и по Северному морскому пути. Однажды Буйновский в качестве капитана связи даже сопровождал английского адмирала. Тот остался под впечатлением от его высокого профессионализма и после войны отправил подарок на память. Из-за этой посылки в НКВД решили, что Буйновский является английским шпионом. Кавторанг находится в лагере не так давно и еще не утратил веру в справедливость. Несмотря на привычку командовать людьми Кавторанг не отлынивает от лагерной работы, за что пользуется уважением всех заключенных.

Есть в лагере и тот, кого никто не уважает. Это бывший конторский начальник Фетюков. Он совсем ничего не умеет делать и способен лишь таскать носилки. Фетюкову не приходит никакой помощи из дома: жена ушла от него, после чего сразу же вышла замуж за другого. Бывший начальник привык есть вдоволь и поэтому часто попрошайничает. Этот человек уже давно потерял чувство собственного достоинства. Его постоянно обижают, а иногда даже бьют. Фетюков не в состоянии дать отпор: «утрется, заплачет и пойдет». Шухов считает, что таким людям, как Фетюков, невозможно выжить в лагере, где нужно уметь себя правильно поставить. Сохранение собственного достоинства необходимо только потому, что без него человек теряет волю к жизни и вряд ли сможет протянуть до конца срока.

Сам Иван Денисович не получает из дому посылок, потому что в родной деревне и без того голодают. Паёк он старательно растягивает на целый день, чтобы не испытывать чувства голода. Не чуждается Шухов и возможности «закосить» лишний кусок от начальства.

В день, описываемый в повести, заключенные работают на строительстве дома. Шухов не уклоняется от работы. Его бригадир, раскулаченный Андрей Прокофьевич Тюрин, по итогам дня выписывает «процентовку» — лишнюю хлебную пайку. Работа помогает заключенным после подъема не жить в мучительном ожидании отбоя, а наполнить день каким-то смыслом. Радость, приносимая физическим трудом, особенно поддерживает Ивана Денисовича. Он считается лучшим мастером в своей бригаде. Шухов грамотно распределяет свои силы, что помогает ему не перенапрягаться и эффективно работать в течение всего дня. Иван Денисович работает с увлечением. Он рад, что сумел припрятать обломок пилы, из которого можно сделать маленький ножичек. С помощью такого самодельного ножа легко заработать на хлеб и табак. Однако охрана регулярно обыскивает заключенных. Нож могут отобрать при «шмоне»; этот факт придает делу своеобразный азарт.

Один из заключенных – сектант Алеша, которого посадили за его веру. Алеша-баптист переписал в записную книжку половину Евангелия и сделал для нее тайник в стенной щели. Еще ни разу при обыске Алешино сокровище не было обнаружено. В лагере он не утратил веры. Алеша говорит всем, что нужно молиться, чтобы Господь снял злую накипь с нашего сердца. На каторге не забывают ни о религии, ни об искусстве, ни о политике: заключенные переживают не только о насущном хлебе.

Перед сном Шухов подводит итоги дня: в карцер его не посадили, на строительство Соцгородока (в морозное поле) работать не отправили, кусок пилы спрятал и на «шмоне» не попался, во время обеда лишнюю порцию каши получил («закосил»), купил табака… Так выглядит почти счастливый день в лагере.

И таких дней у Ивана Денисовича – три тысячи пятьсот шестьдесят четыре.

Стр. 1 из 30

Эта редакция является истинной и окончательной.

Никакие прижизненные издания ее не отменяют.


В пять часов утра, как всегда, пробило подъем – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.

Звон утих, а за окном все так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три желтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.

И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.

Шухов никогда не просыпал подъема, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казенного, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптеркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнешь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Куземина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:

– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.

Насчет кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.

Всегда Шухов по подъему вставал, а сегодня не встал. Еще с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Все не хотелось, чтобы утро.

Но утро пришло своим чередом.

Да и где тут угреешься – на окне наледи наметано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.

Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки, с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвернутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам все понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается, инвалид, легкая работа, а ну-ка, поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдет, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.

Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцбытгородок». А Соцбытгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.

Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведешь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.

Бригадир озабочен, уладить идет. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.

Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть, от работы на денек освободиться? Ну прямо все тело разнимает.

И еще – кто из надзирателей сегодня дежурит?

Дежурит – вспомнил: Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.

Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алешка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.

Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:

– Эй, фитили! – и запустил в них валенком. – Помирю!

Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.

В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:

– Василь Федорыч! В продстоле передернули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?

Он тихо это сказал, но уж, конечно, вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.

А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А то ни то ни се.

Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:

– Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!

И Шухов решился – идти в санчасть.

И тут же чья-то имеющая власть рука сдернула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.

Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.

– Ще – восемьсот пятьдесят четыре! – прочел Татарин с белой латки на спине черного бушлата. – Трое суток кондея с выводом!

И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всем полутемном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто еще не встал.

– За что, гражданин начальник? – придавая своему голосу больше жалости, чем испытывал, спросил Шухов.

С выводом на работу – это еще полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер – это когда без вывода.

– По подъему не встал? Пошли в комендатуру, – пояснил Татарин лениво, потому что и ему, и Шухову, и всем было понятно, за что кондей.

На безволосом мятом лице Татарина ничего не выражалось. Он обернулся, ища второго кого бы, но все уже, кто в полутьме, кто под лампочкой, на первом этаже вагонок и на втором, проталкивали ноги в черные ватные брюки с номерами на левом колене или, уже одетые, запахивались и спешили к выходу -переждать Татарина на дворе.

Если б Шухову дали карцер за что другое, где б он заслужил – не так бы было обидно. То и обидно было, что всегда он вставал из первых. Но отпроситься у Татарина было нельзя, он знал. И, продолжая отпрашиваться просто для порядка, Шухов, как был в ватных брюках, не снятых на ночь (повыше левого колена их тоже был пришит затасканный, погрязневший лоскут, и на нем выведен черной, уже поблекшей краской номер Щ-854), надел телогрейку (на ней таких номера было два – на груди один и один на спине), выбрал свои валенки из кучи на полу, шапку надел (с таким же лоскутом и номером спереди) и вышел вслед за Татарином.

«Один день Ивана Денисовича» (1959) - первое произведение А. Солженицына, увидевшее свет. Именно этот рассказ, опубликованный более чем стотысячным тиражом в 11-м номере журнала «Новый мир» за 1962 год, принес автору не только всесоюзную, но и по сути мировую известность. В журнальной версии «Один день…» имел жанровое обозначение «повесть». В книге «Бодался теленок с дубом» (1967-1975) Солженицын поведал, что назвать это произведение повестью («для весу») автору предложили в редакции «Нового мира». Позже писатель высказал сожаление, что поддался внешнему давлению: «Зря я уступил. У нас смыкаются границы между жанрами и происходит обесценение форм. «Иван Денисович» - конечно рассказ, хотя и большой, нагруженный».

Значение произведения А. Солженицына не только в том, что оно открыло прежде запретную тему репрессий, задало новый уровень художественной правды, но и в том, что во многих отношениях (с точки зрения жанрового своеобразия, повествовательной и пространственно-временной организации, лексики, поэтического синтаксиса, ритмики, насыщенности текста символикой и т.д.) было глубоко новаторским».

«СИЛЬНЕЙШЕЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ ПОСЛЕДНИХ ДНЕЙ - РУКОПИСЬ А. РЯЗАНСКОГО»

История публикации повести была сложна. После речи Хрущева на XXII съезде КПСС машинописный экземпляр рассказа 10 ноября 1961 года был передан Солженицыным через Раису Орлову, жену друга по камере на «шарашке» Льва Копелева, в отдел прозы «Нового мира», Анне Самойловне Берзер. На рукописи автор указан не был, по предложению Копелева Берзер вписала на обложку - «А. Рязанский» (по месту жительства автора). 8 декабря Берзер предложила ознакомиться с рукописью главному редактору «Нового мира» Александру Твардовскому. Зная вкусы своего редактора, она сказала: «Лагерь глазами мужика, очень народная вещь». В ночь с 8 на 9 декабря Твардовский читал и перечитывал рассказ. 12 декабря в рабочей тетради он записал: «Сильнейшее впечатление последних дней - рукопись А. Рязанского (Солженицына)...»

9 декабря Копелев сообщил телеграммой Солженицыну: «Александр Трифонович восхищен...». 11 декабря Твардовский телеграммой попросил Солженицына срочно приехать в редакцию «Нового мира». 12 декабря Солженицын приехал в Москву, встретился с Твардовским и его замами Кондратовичем, Заксом, Дементьевым в редакции «Нового мира». На встрече присутствовал также Копелев. Рассказ решили назвать повестью «Один день Ивана Денисовича».

Но одного желания Твардовского опубликовать эту вещь было мало. Как опытный советский редактор, он прекрасно понимал, что она не выйдет в свет без разрешения верховной власти. В декабре 1961 года Твардовский дал рукопись «Ивана Денисовича» для прочтения Чуковскому, Маршаку, Федину, Паустовскому, Эренбургу. По просьбе Твардовского они написали свои письменные отзывы о рассказе. Чуковский назвал свой отзыв «Литературное чудо». 6 августа 1962 года Твардовский передал письмо и рукопись «Ивана Денисовича» помощнику Хрущева Владимиру Лебедеву. В сентябре Лебедев в часы отдыха стал читать рассказ Хрущеву. Хрущеву повесть понравилась, и он распорядился предоставить в ЦК КПСС 23 экземпляра «Ивана Денисовича» для ведущих деятелей КПСС. 15 сентября Лебедев передал Твардовскому, что рассказ Хрущевым одобрен. 12 октября 1962 года под давлением Хрущева Президиум ЦК КПСС принял решение о публикации рассказа, а 20 октября Хрущев объявил Твардовскому об этом решении Президиума. Позже в своей мемуарной книге «Бодался теленок с дубом» Солженицын признался, что без участия Твардовского и Хрущева книга «Один день Ивана Денисовича» не вышла бы в СССР. И в том, что она все-таки вышла, было еще одно «литературное чудо».

«Щ-854. ОДИН ДЕНЬ ОДНОГО ЗЭКА»

Я в 50-м году, в какой-то долгий лагерный зимний день таскал носилки с напарником и подумал: как описать всю нашу лагерную жизнь? По сути, доста-точно описать один всего день в подробностях, в мель-чайших подробностях, притом день самого простого ра-ботяги, и тут отразится вся наша жизнь. И даже не надо нагнетать каких-то ужасов, не надо, чтоб это был какой-то особенный день, а - рядовой, вот тот самый день, из которого складываются годы. Задумал я так, и этот замысел остался у меня в уме, девять лет я к нему не прикасался и только в 1959, через девять лет, сел и написал.Писал я его недолго совсем, всего дней сорок, мень-ше полутора месяцев. Это всегда получается так, если пишешь из густой жизни, быт которой ты чрезмерно знаешь, и не то что не надо там догадываться до чего-то, что-то пытаться понять, а только отбиваешься от лишнего материала, только-только чтобы лишнее не лезло, а вот вместить самое необходимое. Да, заглавие Александр Трифонович Твардовский предложил вот это, нынешнее заглавие, свое. У меня было «Щ-854. Один день одного зэка».

Из радиоинтервью Александра Солженицына Би-Би-Си к 20-летию Выхода «Одного дня Ивана Денисовича»

АХМАТОВА ОБ «ИВАНЕ ДЕНИСОВИЧЕ» И СОЛЖЕНИЦЫНЕ

«Славы не боится. Наверно, не знает, какая она страшная и что влечёт за собой».

«ДОРОГОЙ ИВАН ДЕНИСОВИЧ…!» (ПИСЬМА ЧИТАТЕЛЕЙ)

«Уважаемый товарищ Солженицын! <…> Прочитал Вашу повесть «Один день Ивана Денисовича» и от души благодарю Вас за матушку-правду. <…> Я работаю на шахте. Вожу электровоз с вагонетками коксующего угля. Наш уголь имеет тысячеградусное тепло. Пусть это тепло через посредство моего уважения согреет Вас».

«Уважаемый товарищ А.Солженицын (к сожалению, не знаю имени и отчества). Примите с далекой Чукотки горячее поздравление с Вашим первым общепризнанным литературным успехом - выходом в свет повести «Один день Ивана Денисовича». Прочел ее с необычайным интересом. Восхищен оригинальностью языка, глубоким, рельефным, правдивым изображением всех деталей лагерной жизни. Ваша повесть очищает наши души и совесть за все беззакония и произвол, которые чинились в годы культа личности . <…> Кто я? Был на фронте от командира батареи до ПНШ <помощника начальника штаба.> артполка. В связи с ранением осенью 1943 г. на фронт не вернулся. После войны - на партийной и советской работе…».

«Многоуважаемый Александр Исаевич! Только что прочел Вашу Повесть (пишу с большой буквы). Прошу простить меня за несвязность письма, я не литератор и, наверное, даже не очень грамотный человек, а Ваша Повесть так взбудоражила меня и разбудила столько горестных воспоминаний, что мне не до подбора стиля и слога письма. Вы описали один день одного зэка, Ивана Денисовича, понятно, что это день тысяч и сотни тысяч таких же зэков, причем день этот не так уж плохой. Иван Денисович, подводя итоги дня, во всяком случае, доволен. А вот такие морозные дни, когда к разводу, на вахту дневальные сносят из бараков умерших и складывают в штабель (но были и такие, что не приносили мертвеца сразу, а получали на них паек несколько дней), а мы, несчастные зэки, 58-я, окутанные всякими мыслимыми и немыслимыми тряпками, стояли в строю по пять, ждали вывода за зону, а баянист, обеспечивающий мероприятия КВЧ <культурно-воспитательной части.>, играет “Катюшу”. Крики нарядчиков «в консервные банки обую, а пойдешь на работу» и пр., пр., пр. Потом 7-8 км в лес, норма заготовки 5 кбм…».

«Несмотря на весь ужас этого обычного дня <…> в нем нет и одного процента тех ужасных, нечеловеческих преступлений, какие видел я, пробыв в лагерях более 10 лет. Я был свидетелем, когда на прииск осенью поступило 3000 «оргсилы» (так называли заключенных), а к весне, т.е. через 3-4 месяца, живых осталось 200 человек. Шухов спал на вагонке, на матраце, хотя и набитом опилками, а мы спали на болотных кочках, под дождем. А когда натянули дырявые палатки, сами себе сделали из неотесанных жердей нары, подстилали ветки хвои и так, сырые, во всем, в чем ходили на работу, ложились спать. Утром сосед слева или справа отказывался от «сталинской пайки» навсегда…».

«Многоуважаемый… (чуть было не написал: Иван Денисович; к сожалению, не знаю Вашего имени-отчества) многоуважаемый писатель Солженицын! Пишу Вам потому, что не могу удержаться и не написать. Сегодня я прочел в журнале Вашу повесть и - потрясен. Больше того, я счастлив. Счастлив тем, что такая изумительная вещь написана и напечатана. Она неотразима. Она с огромной силой подтверждает великую истину о несовместимости искусства и лжи. После появления такой повести, по-моему, любой писатель устыдится лить розовую водичку. И ни один прохвост не сможет обелить необелимое. Я убежден, что миллионы читателей прочтут «Один день Ивана Денисовича» с чувством глубочайшей признательности автору».